Как Вы можете убедиться, семейная традиция влияет на человека в такой же степени, как гены или среда, если только это не гены и среда формируют эту самую традицию. Вполне вероятно, что женись в свое время мой покойный дядя Онофре, патриарх семьи, царствие ему небесное, то и мы, остальные, последовали бы один за другим его примеру. Нами, людьми, в том числе семьями и сообществами, неизменно правит инерция.
Простите мне такое обилие семейных подробностей и примите самый сердечный привет от Вашего преданного слуги, целующего Ваши ноги.
Э. С
Дорогой друг!
Нет, нет, прошу Вас, не говорите так! Я не помню дословно своего последнего письма, но, думаю, Вам даже в шутку не следует называть меня сатиром-кровосмесителем. С покойной сестрой Рафаэлой я, за исключением последних лет, после выхода ее на пенсию, почти и не жил совместно и потому, в определенном смысле, воспринимал ее как лицо постороннее. Этим же, возможно, объясняется и то упоительное восхищение, которое испытывал я всегда перед нею. Но чтобы я был влюблен в Рафаэлу? Какая несуразность! Вам не следует заключать этого из моего пылкого преклонения перед нею. Повседневное общение развенчивает, и не исключено, останься Рафаэла, подобно Элоине, подле меня, я никогда и внимания не обратил бы на ее надменную красоту, Однако покойная Рафаэла наезжала лишь ненадолго, и каждый раз, как она нас навещала, я открывал в ней что-то новое, какую-нибудь гримаску, жест, движение, которые ускользали от меня до тех пор. Признаюсь даже, что, обнимая ее, я всегда чувствовал дрожь, как если бы сжимал в объятиях не имеющую отношения к семье красивую женщину. Но делать из этого вывод, что я был в нее влюблен?…
Вчера, уже лежа в постели, я не меньше полудюжины раз писал Вам мысленно это письмо, с каждой новой редакцией добавляя какой-нибудь очередной довод, кажущийся мне убедительным. И тем не менее сейчас, несмотря на такое количество черновиков, я пуст, порвана путеводная нить, иссяк источник мыслей, бивший вчера у меня в голове. Я чувствую себя бессильным, беспомощным, ни к чему не способным. Это состояние случается у меня не так уж и редко. А вот по ночам я словно возрождаюсь из пепла, и мозг мой вступает в фазу особой ясности, какой не знает при свете дня. След профессиональной деятельности? Не стану спорить. Факт то, что вчера ночью мое письмо к Вам было обоснованным и убедительным, а сегодня весьма далеко от этого. Словно кто-то провел у меня в голове мокрой тряпкой, ровно по школьной доске, Как разубедить Вас относительно моих чувств к покойной сестре? Я теряюсь, мой рассудок не в состоянии собраться с мыслями. Порой, уже в постели, если мне не дает покоя какая-нибудь самая что ни на есть пустяковая мысль, я нахожу в себе силы подняться и набросать черновик с основными положениями, чтобы закрепить на бумаге логику изложения, структуру рассуждения, то, что я желал бы выразить, и в последовательности, в которой нужно это делать. Только тогда, зная, что мои соображения записаны, могу я улечься со спокойной душой. Но что это дает мне в конечном итоге? Почти ничего. На следующее утро черновик уже не в состоянии пробудить мою мысль, как высохшее дерево, которое не может дать цвет; я ничего не могу в нем почерпнуть. Еще накануне я запросто нарастил бы на этот скелет живую плоть, но после бессонной ночи едва способен нанести на него немного мертвечины, кое-как прикрыв обнаженный костяк. То, что вчера было продуманной и выразительной схемой, отлаженной системой хорошо подогнанных умозаключений, оборачивается наутро набором безжизненных слов, неспособных дать какой-либо импульс и словно написанных чужой рукой.
Но вернемтесь к предмету моего письма, ибо я сегодня взялся за перо с целью попытаться убедить Вас, что в моих отношениях с Рафаэлой не было ничего нечистого, ни тени недостойных помыслов, и при всей путанице в голове должен исполнить свое намерение. Я понимаю, что Вы шутите, называя меня сатиром-кровосмесителем, но и не оправдываете до конца. В строках Вашего письма чувствуется некая игривая недоговоренность, умышленное желание оставить тему открытой, так как в глубине души Вы все равно убеждены, что я грешил с Рафаэлой – по крайней мере в мыслях. И уж коли мы пришли к этому, я позволю себе задаться вопросом: как можно сдерживать, контролировать или направлять наши помыслы? Разве не устремляются они порою своим путем, глухие к нашей воле, далекие от наших намерений?!
Мальчишкой, в селе, в те времена, когда я вздыхал по сеньорите Пас, нашей учительнице, я всякий раз, исповедуясь священнику дону Педро Селестино, говорил ему одно и то же: «Кажется, у меня были дурные помыслы, святой отец». На что он неизменно отвечал: «Как это кажется? Кому ж знать, как не тебе?» Так вот, и сегодня, со всем грузом прошлых лет за плечами, я все еще не знаю, какова здесь доля моей вины. Сколько б ты ни твердил себе – в словах или мысленно, – что нет у тебя желания, оно все же может возникнуть. Как воспрепятствовать этому? И достаточно ли не поддаться этому желанию – причем, как правило, лишь потому, что удовлетворить его не в наших силах, – чтобы не преступить моральные устои? То же самое можно сказать и о зависти. Разве не заключена высшая мука для завистника в самом его грехе? Будто не отдал бы он полжизни, лишь бы не быть таким, не влачить на своих плечах столь тяжкую ношу?
Но оставим дискуссии на темы морали. В Вашем письме есть другая крайность, которую мне не хотелось бы обойти молчанием. С какой стати мне недолюбливать андалусцев? Я понимаю, что андалусцы – очень живой народ, навроде неаполитанцев в Италии, и если и не раскрываются до конца у себя на родине, так лишь потому, что не представляется к тому случая. Мне всегда по душе андалусцы (и особенно андалуски), если только они не корчат из себя записных остряков и балагуров. Не уверен, понятно ли я выражаюсь. Есть андалусцы, которые в силу одной лишь принадлежности к этой нации считают себя обязанными валять дурака и целый божий день знай сыплют прибаутками да анекдотами. Меня эти записные остряки не забавляют. Все наигранное, подстраивающееся под стереотип раздражает меня. Напротив, мне нравятся андалусцы с непосредственным характером, с забавным произношением и врожденным остроумием, из которого они не стараются разыгрывать целое представление. Как видите, я положительного мнения об андалусцах, и тот факт, что Вы родом из Севильи, не только не портит, а, наоборот, красит Вас в моих глазах. Более того: мой лучший, я бы даже сказал, единственный друг Бальдомеро Сервиньо хоть и уроженец Галисии, но по крови андалусец, из Кадиса.
Керубина призывает меня обедать. Продолжим нашу беседу в другой раз. Вы не прислали фотографию, которую я ждал. Когда же? Пишите мне. Я уже не могу обойтись без Ваших писем. Дружески
Э.С.
Мой дорогой друг!
Спасибо, спасибо, тысячу раз спасибо! Наконец-то сегодня утром я получил Вашу фотографию, и поверьте, что с тех пор, как Керубина вручила мне ее, я точно сам не свой. Даже не верится, что такая незначительная вещь способна привести зрелого человека в подобное волнение.
Как обычно, я встал сегодня в несколько сумрачном расположении духа и ни теплой ванной, ни тщательным туалетом не сумел развеять дурного настроения. В свое время мне довелось прочесть несколько книг о йоге и управлении психикой, и все они совпадали в одном: важности дыхания как средства расслабления. Медленный, глубокий и протяжный вдох и резкий, шумный, полный выдох, как если бы наше тело было шиной, которую мы хотим спустить в один присест. Согласно восточной философии, от того, как мы пользуемся своими легкими, зависит в немалой степени, каким будет наше самочувствие, И в этом должно, по-видимому, быть определенное рациональное зерно, коли в деревне я становлюсь уравновешеннее и выносливей оттого лишь, что дышу чистым воздухом, А другое правило рекомендует любой работе, которой мы в настоящее время заняты, при всей ее незначительности, отдаваться так, словно бы от ее выполнения зависела наша жизнь. Даже такая, например, простая процедура, как утренний туалет, если совершать его не спеша, может принести успокоение и расслабление самому взбудораженному организму. Движимый этой надеждой, я превратил ежедневный туалет в целый ритуал: теплая ванна, возлежа в которой я развлекаюсь созерцанием собственного округлого живота, островом вздымающегося из пены, потом растирание, тщательное бритье – по старинке, опасной бритвой, – массаж волос и так далее. Как правило, я приступаю к этим гигиеническим процедурам машинально и второпях, но затем, мало-помалу, сбрасываю темп, обретая покой и стараясь извлечь из них удовольствие, так что по окончании туалета я обыкновенно уже уравновешенный, полностью владеющий собой человек. Но, конечно же, бывают и исключения. Иногда столь искомое наслаждение и попытка навязать самому себе неторопливый ритм только усиливают мою нервозность. Так было со мной и сегодняшним утром, уж не знаю, по какой причине, хотя и подозреваю, что по крайней мере часть вины в том лежит на Вас. Со времени Вашего предпоследнего письма я смущен и растерян. Не то в шутку, не то всерьез Вы отозвались о моем отношении к Рафаэле в двусмысленных, немыслимых для меня выражениях. Настроенный сколь можно доброжелательней, я придирчиво вглядываюсь в себя, анализирую свои былые чувства, противоречивые детали моего с ней общения, но не прихожу к окончательному решению – строго говоря, не прихожу ни к какому решению. Это стремление достичь истины при убеждении в невозможности ее достижения огорчает и обескураживает меня.