Моя покойная сестра Рафаэла, младшая, которая была школьной учительницей и женщиной чрезвычайно хорошенькой, всякий раз, как наезжала в дом, советовала мне одно и то же: «Ухе, – так она звала меня, – ты покончил бы с этим раз и навсегда, надев длинные кальсоны с начесом, какие носили дед и отец». Однако у всех нас есть, сеньора, свои предубеждения, и одно из моих состоит в неприятии преждевременной старости со всем тем жалким, что она приносит с собой. Причем отнюдь не потому, что считаю это задевающим мое достоинство, как могло бы показаться, а из элементарных эстетических соображений. Даже сегодня, находясь на пороге так называемого «третьего возраста», являющегося, по моему подозрению, не чем иным, как все той же старостью, я не желаю мириться с этим. Да если я уступлю в подобных вопросах в мои шестьдесят, что, по-Вашему, станется со мной, сеньора, к восьмидесяти? Эта моя склонность оттягивать критический момент, предоставляя всему идти своим чередом, вселяет в меня известную уверенность. Так что я не принял совета моей сестры, однако это отнюдь не означает, сеньора, и Вы уж простите, если я вдаюсь в такие интимные подробности, что я хожу в этих сомнительных трусиках, какие в моде сейчас, – нет, я признаю только нормальные белые трусы, просторные, до середины бедра, какие носили перед войной.
Так что, как видите, одна из моих постоянных забот состоит в том, чтобы перекрыть доступ холоду. Холод по своей природе коварен, и я выхожу из себя каждый раз, когда слышу, как очередной министр заявляет, что ввиду энергетического кризиса следует экономить на отоплении, что температура в общественных местах не должна превышать восемнадцати градусов и что это, вдобавок, полезнее для здоровья. Для чьего здоровья? – хочется мне спросить. Есть люди, вырабатывающие тепло в себе и излучающие его, но есть и такие, которым требуется получать его извне. Я принадлежу к последним, причем настолько, что ежели по окончании еды не положу на полчаса ладонь себе на желудок, то он замирает и не начинает пищеварения. Потом, когда оно уже начато, сам процесс переваривания создает температуру, необходимую для завершения. Но приводить его в действие следует извне, это уж у меня давно проверено.
В другой раз я продолжу рассказ о недостатках Вашего доброго друга, тепло прощающегося с Вами.
Э.С.
Мой дорогой друг!
Вы пишете, что загородная жизнь сама по себе не делает Вас счастливой, что она доставляет радость, лишь если радость эту Вы привносите сама, и что деревня, в конечном счете, представляется Вам местом, пригодным разве что для времяпрепровождения, но никак не для проживания. Возможно, Вы и правы, однако я лично подозреваю, что Вы не любите деревню лишь потому, что не знаете ее, что Вам не выпадало случая услышать, например, пение орешника под ветром и заливистую трель соловья, вторящего ему, как по нотам, из листвы над ручьем. В деревне Вам следует искать не столько радости, сколько покоя, иначе говоря – возможности обрести душевное равновесие. Единственное, чего деревня требует от нас для этого, – приспособить свою жизнь к ее ритму. Если же каждый примется тянуть в свою сторону – дело проиграно, гармония нарушится. Вы, надо полагать, наезжали в деревню не более чем на день-другой, а в такой срок слияния достичь невозможно. Приезжаешь сюда, весь еще в городской суете, и неторопливость деревенской жизни на первых порах раздражает, медленное течение времени тяготит, и не удается ни сменить один род занятий другим, ни извлечь должную пользу из тишины и уединенности. Эта наука дается лишь постепенно, надо только отдаться течению жизни. Я решительно отказываюсь верить, чтобы Вы, любящая музыку и обнаруживающая в своих письмах столько утонченной чуткости, не понимали деревню, не сумели сродниться с нею.
Мое селение вовсе не Вильяркайо, как Вы полагаете, а Креманес, пятнадцатью километрами выше по склону, и добираться к нам легко и удобно, ибо хотя дорога узка и извилиста, но заасфальтирована совсем недавно. В этом селении я родился, в нем вырос. Жизнь так распорядилась, что пятнадцати лет пришлось мне его покинуть и обосноваться в столице вместе с сестрами, царствие им небесное. С годами, когда материальное положение мое улучшилось, я приобрел разрушенный дом на середине склона и любовно, по камешку, принялся его восстанавливать с помощью Рамона Нонато, сельского каменщика, толстого, молчаливого и медлительного, но весьма способного в своем деле паренька. У самого дома, по правую руку высятся два исполинских вяза, в тени которых я поставил стол, сделанный из жернова, проданного мне Акилино Фернандесом, пронырливым мельником, нажившимся на муке в голодные послевоенные годы. Там, за этим столом, я провожу долгие часы, ем, читаю, решаю кроссворды, слушаю приемник, иногда, в ясные дни, даже исписываю четвертушку листа, но главное – наблюдаю. Каждое лето малиновка выводит птенцов на дикой вишне, и, слишком еще неуклюжие для того, чтоб ловить насекомых, слетают они к моим ногам клевать хлебные крошки. В эту пору грудки у них еще не окрашены, и на своих проволочных ножках они передвигаются вприпрыжку с невероятной быстротой. Душными полуднями, нечастыми в моем селении, из тополиных рощ слетаются отдохнуть в ветвях вязов горлинки и пересмешники. И совсем редко, когда случится мне задремать в гамаке, слышу я, как нахально балаболит в их кронах сорока.
Вечерами (в Креманесе смеркается рано из-за того, что на западе расположен Пико-Альтуна, добрых полутора тысяч метров высотой) я обыкновенно спускаюсь покопаться в огороде или же совершаю прогулку вдоль дороги, подталкивая помаленьку кресло-каталку Анхеля Дамиана, с которым так приятно вспоминать детство. Впрочем, в последние годы я гуляю несколько меньше. Сказывается возраст: вниз по дороге или через долину шагаешь с легкостью, а вот обратно в гору бредешь усталый, шатаясь. Возможно, дело здесь в некотором излишке веса; скорее всего, так оно и есть.
Работа на огороде не столь утомительна, точнее, более размеренна, и сам не замечаешь, как, сгибаясь и разгибаясь, играючи разминаешь поясницу. К тому же отрадно собственными руками добывать все необходимое для существования. Равно как и наблюдать за ростом овощей. Мой огород невелик, самое большее – пол-обрады [3] , но я сажаю на нем всего помаленьку: горох, бобы, морковь, фасоль, кабачки, лук, чеснок, столовую свеклу и, главное, картофель. Наш край дает хороший картофель, славится им.
Участок, который граничит с моим и не обрабатывался бог весть с какого времени, принадлежит Анхелю Дамиану. Анхель и я, будучи еще мальчишками, году этак в двадцать шестом, одновременно влюбились в сеньориту Пас, новую школьную учительницу, однако это совпадение вместо того, чтоб поссорить, побратало нас. Вы подумайте только, какая несообразность, сеньора: влюбиться в двенадцать лет, а в шестьдесят пять еще оставаться холостяком! Воистину злые шутки играет с нами судьба.
Родители, деды и прадеды Анхеля родом из долины, но его сыновья Анхель и Хулито эмигрировали в шестидесятые годы. Один из них, Анхель, уехал в Германию, а второй, Хулито, – в Вильяркайо, а оттуда в Бильбао. Теперь каждое лето Хулито на своей красной машине (он меняет марки и модели, но только не цвет) приезжает с Петритой – женой – и с детьми в дом своего отца, который вот уже три года прикован к креслу на колесиках из-за частичного паралича. Девочек Хулито зовет Бегония и Арaнсасу, а сына – Иньяки. На заднем стекле машины у него наклейка с баскским национальным флагом и лозунгом. Он просто помешался на баскском вопросе. В Бильбао он живет всего-то лет девять, но, когда приезжает сюда и встречается со своими одногодками, от него только и слышно: «Потому что мы, баски…» или «Если бы не мы, баски…». В семьдесят шестом, в августе, на Вознесение Пресвятой Девы он даже сцепился с алькальдом из-за того, что ему втемяшилось вывесить на балконе аюнтамьенто баскский флаг рядом с национальным.
[3] 3емельная мера в некоторых провинциях Испании; варьируется от 39 до 53 аров.